«Мы были лишены всего: родины и человечества, друзей, товарищей и семьи; отрезаны от всего живого и всех живущих»

отadmin

Июл 11, 2022
«Мы были лишены всего: родины и человечества, друзей, товарищей и семьи; отрезаны от всего живого и всех живущих»

Воспоминания революционерки Веры Фигнер о заточении в Шлиссельбургской крепости

Женщина провела там 20 лет. Позже она написала воспоминания о своём заточении — «Запечатлённый труд». В них отлично отображены условия, в которых находились заключённые в конце XIX — начале XX века.

1. «Камера, вначале белая, внизу краплёная, скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили чёрной масляной краской; стены вверху — в серый, внизу почти до высоты человеческого роста — в густой, почти чёрный цвет свинца. Каждый, войдя в такую перекрашенную камеру, мысленно произносил: „Это гроб!“
И вся внутренность тюрьмы походила на склеп. Однажды, когда я была наказана и меня вели в карцер, я видела её при ночном освещении. Небольшие лампочки, повешенные по стенам, освещали два этажа здания, разделённых лишь узким балконом и сеткой. Эти лампы горели, как неугасимые лампады в маленьких часовнях на кладбище, и сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя.
Со всех сторон нас обступала тайна и окружала неизвестность: не было ни свиданий, ни переписки с родными. Ни одна весть не должна была ни приходить к нам, ни исходить от нас. Ни о ком и ни о чём не должны были мы знать, и никто не должен был знать, где мы, что мы.
— Вы узнаете о своей дочери, когда она будет в гробу, — сказал один сановник обо мне в ответ на вопрос моей матери».

2. «Какими средствами, не имеющими ничего общего с «хорошим поведением», иногда можно было добиться свидания с товарищем, можно видеть из следующего примера, случившегося с М. Р. Поповым.
Однажды наша тюрьма огласилась криком „Караул!!!“.
Все насторожились, недоумевая, в чём дело.
Мгновенно форточка в двери Попова открылась, и в ней появилось лицо смотрителя Соколова.
— Что нужно? — грубо спросил он.
— Не могу дольше так жить! — отвечает Попов. — Дайте свидание!
Смотритель помолчал и, смотря в упор ему в лицо, сказал:
— Доложу начальнику управления.
Через несколько минут является Покрошинский (комендант).
— Что нужно заключённому? — спрашивает он.
— Не могу дольше жить так… — повторяет Попов. — Дайте прогулку вдвоём!
Покрошинский:
— Заключённый кричал „Караул!“ и требует льготы… Пусть заключённый подумает: если мы теперь же исполним его желание, какой пример это подаст другим?! Но если заключённый немного подождёт, мы удовлетворим его. Если же он вздумает кричать опять, мы уведём его в другое помещение (т. е. в старую тюрьму, в карцер).
Михаил Родионович нашёл более выгодным подождать, и через несколько дней его свели на гулянье с М. П. Шебалиным».

3. «Карцер был местом, о котором смотритель угрожающе говорил: „Я уведу тебя туда, где ни одна душа тебя не услышит“. Ни одна душа — это страшно.
Здесь, под кровлей тюрьмы, мы, узники, все вместе: в отдельных каменных ячейках все же кругом свои, и это — охрана и защита. Если крик, крик услышат.
Если стон, стон услышат. А там?.. Там ни одна человеческая душа не услышит. Я знала, что не так давно Попов был там и его жестоко избили. Мысль, что он опять будет в этом страшном месте, будет один и целая свора жандармов вновь бросится на него, безоружного человека, эта мысль, явившаяся мгновенно, казалась мне такой ужасной, что я решила: пойду туда же; пусть знает, что он не один и есть свидетель, если будут истязать его».

4. «В минуту отперли дверь налево, сунули зажжённую лампочку; хлопнула дверь, и я осталась одна. В небольшой камере, нетопленой, никогда не мытой и не чищенной, — грязно выглядевшие стены, некрашеный, от времени местами выбитый асфальтовый пол, неподвижный деревянный столик с сиденьем и железная койка, на которой ни матраца, ни каких-либо постельных принадлежностей… Водворилась тишина. Напрасно я ждала, что жандармы вернутся и принесут тюфяк и что-нибудь покрыться: я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате и начинала дрожать от холода. „Как спать на железном переплёте койки?“ — думала я. Но так и не дождалась постельных принадлежностей. Пришлось лечь на это рахметовское ложе. Однако невозможно было не только заснуть, но и долго лежать на металлических полосах этой койки: холод веял с пола, им дышали каменные стены, и острыми струйками он бежал по телу от соприкосновения с железом. На другой день даже и это отняли: койку подняли и заперли на замок, чтобы больше не опускать. Оставалось ночью лежать на асфальтовом полу в пыли. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи; чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, которые были на мне, и они служили изголовьем. Пищей был чёрный хлеб, старый, чёрствый; когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку. Соли не давали. О полотенце, мыле нечего и говорить».

5. «Сделавшись номерами, мы становились казённым имуществом; его надо было хранить, и это соблюдалось: одних хоронили, других хранили. В коридоре стоял большой шкаф, в котором лежали револьверы, заряженные на случай похищения этого казённого имущества — попытки извне освободить узников.
Мелочный и мстительный характер Соколова вполне обнаруживался в его отношениях к тем, кто, как Кобылянский, говорил ему „ты“ в ответ на употребление им этого местоимения; а как он мучил и довёл до самоубийства Грачевского, рассказано на страницах, посвящённых этому товарищу.
Его злость я испытала, когда попала в карцер, а грубость — когда жандармы перехватили в книге моё письмо к Юрию Богдановичу. С товарищами-мужчинами Соколов обращался отвратительно, подвергая за прекословия и неповиновение зверским избиениям, конечно, не собственноручно, а наёмными руками своих подчинённых. Душевнобольной Щедрин, Василий Иванов, Манучаров и неоднократно Попов испробовали достаточно силу жандармских кулаков. А после избиения Соколов подходил к связанному Попову и заводил беседу, увещевая вести себя смирно.
— Я говорю, желая тебе добра; говорю, как отец родной, — распинался мучитель.
Его бессердечие сказывалось, когда, замурованные в свои кельи, беспомощно умирали мои товарищи. Короткое официальное посещение врача поутру и общий обход смотрителя в обычные часы вечером — вот в чём состояло всё внимание к умирающему. Больницы или возможности посетить больного товарища не было. А после агонии следовал воровской унос покойника из тюремного здания, тайком, так, чтобы мы не заметили. В камеру, из которой вынесен умерший, жандармы продолжали входить, делая вид, что вносят пищу, и с шумом хлопали дверью, чтоб показать, что никто из нас не выбыл. Когда наш первый тюремный врач, трусливый Заркевич, назначал страдающему цингой или туберкулёзом стакан молока, Соколов помимо врача определял срок пользования этим молоком и по возможности сокращал его».

#Новейшеевремя@dighistory

«Мы были лишены всего: родины и человечества, друзей, товарищей и семьи; отрезаны от всего живого и всех живущих»

«Мы были лишены всего: родины и человечества, друзей, товарищей и семьи; отрезаны от всего живого и всех живущих»

«Мы были лишены всего: родины и человечества, друзей, товарищей и семьи; отрезаны от всего живого и всех живущих»

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *